*** *** ***
В окнище штабной палатки из-под откинутой холщовой занавеси виднелся окаймленный зеленью берег Салгира, на котором под боком у наместника татарского хана, близ почившего в веках Неаполя скифского, расстилался походными пирамидами лагерь Долгорукова. Уже минуло три, шел четвертый год, как сидением в Крыму умирял край своим кулаком и покровительствовал рукой Петербурга князь Василий Михайлович. Неустроенность и чехарда в делах татарских, проистекавшая от смуты оттоманской, порядком вымаривала дух старого военачальника. Препорученное ему охранение крымского полуострова и прилегавших к нему границ империи составляло неотменно первую цель неусыпного бдения, однако, как и всякая наипервейшая задача, она в свой черед рождала хитросплетения второстепенных, порой более изощренных и трудно преследуемых нежели первая. Уже давно отгремела пушечная пальба, и стихли полковые молебны за здравие князя, высохла от слез земля, облитая радостью встреч с земляками и сородичами, прежде томившимися на невольничьих базарах Кафы, испит с новым ханом щербет и кофей, а покою Долгорук-паше все не видать. Когда под маршем его выступавших по степи солдат уже горела пыль у ворот Ор-Капу (прим. – Перекоп), прежний хан из рода Гиреев, сведав о приближавшемся штурме, малодушно взял весть в толк и, с проворством сев на изготовленный для него гальон, поспешно отбыл в Румелию. Пребывавший при нем беем прозорливый Сагиб-Гирей ничем против гяуров не подействовал, ворота им отворил, чем за пособление свое не только снискал со стороны князя благоволение, но и милостивое обращение к брату своему Шагин-Гирею, стоящему над ногаями. Проворные татарские вельможи, коим прежде оттоманы в золотых гурушах на харчи отказали, немало не осерчав на позорное бегство прежнего хана, быстро снюхали свой авантаж, и не прошло и двух недель, как к Долгорукову из Карасу-Базара явился ширинский мурза с присяжным листом, изъявлявшим покорность и решимость отдаться в покровительство русской императрицы. Порта, чью шею уже давно отягчало ярмо Гиреев, препятствий явных чинить не стала и покамест себе преданную креатуру не сыскала, затаилась как ленивый зверь в норе, но прежде нового хана саном все же пожаловала. Получивший инвеституру в знак султанского согласия, избранный себе татарами в правители Сагиб-Гирей сел на ханский трон как на необъезженную лошадь, да еще с поводами в руках татарских мурз, то и дело затягивающих их в разных стороны. Положение хана все более напоминало то беспомощное и жалкое состояние, в котором обычно пребывает глупое растерянное животное, ожидающее уготованное ему чужой волей жребия, скрытно побиваемое оттоманскими батогами и открыто соблазняемое медовыми калачами из рук Долгорукова. Петербургскими рескриптами уполномочен был князь крымских обитателей от Порты отложить, да с таким условием, чтоб по татарским правам и обрядам оставшись при своей прежней вольности Российской империи врагом, а державе Отоманской приятелем не быть. Императрица препоручала Василию Михайловичу употреблять старание и попечение в изобретении способов развязать этот Гордианский узел силой его искусства и терпения. Однакож народы татарские избавленные из поносной неволи и попечением стражи Долгорук-паши сохраняемые, к удивлению и крайнему сожалению князя по малой разборчивости, выгодности настоящего жребия не почувствовали и принялись заискивать у порога Счастья. Опасаясь ли мести Порты в случае торжества последней, татарская партия взялась за покаянные послания, в которых изъявляла раскаяние в прежнем поведении. Светлейший же и славнейший Сагиб-Гирей высокопочтенный приятель, как величал его в письмах генерал-аншеф, по испытаниям все более выказывал слабость и неспособность, сочетая, по рассуждению князя, последние дни на престоле. Признав власть султана в духовных делах, он поставил себя в положение похожее на состояние человека над чей головой висит большой и плохо прикрепленный камень, могущий всякую минуту его задавить. Подданные же его по непостоянству своему и скотскому нраву обрели возможность делать беспрерывные возмущения как сами по себе, так и султановыми происками. Сновавшие повсюду лазутчики и конфиденты Долгорукова изо дня в день доносили, что ставленник Порты Девлет-Гирей татарских мурз наущает, и не ровен час, как мнимый хан, обратившись по воле султана нареченным взамен настоящему, в собольей шапке, с турецким хаттишерифом * явится в край. Гордианский узел с каждым днем приобретал многое в схожести со змеиным клубком, совать руку в который было смертельно опасно. И вот выжидавший доселе зверь, заворочавшись, облизнулся.
В девять поутру барабанщики пробили на молитву, и все чины при шпагах вышли на плацдармы. Священники прочитали обыкновенно положенные в сие время молитвы с коленопреклонением. Протрубили по окончанию арию, затих глухой барабанный бой, и к полудню заспешили к лагерным пикетам курьеры с рапортами от постов. Они быстро поочередно, выпрыгивая из стремян, спешивались, громко перекрикивались с друг с другом и, получив наставления, так же стремительно, как и являлись в лагерь, исчезали. С реки потянуло свежестью, и белая опушка над золотым шитьем шляпы пушно заколыхалась. В темно-зеленом вседневном мундире, отличавшем его сиятельство от прочих в инфантерии лишь пуговицами на обшлагах, Василий Михайлович, позабыв о жалящей ноги подагре, отставил стул прочь. Выдававшимся в застегнутом камзоле тучным животом, он склонился над столом, на котором были разложены прибывшие донесения. В одних сообщали о внезапных нападениях и вероломном побитии, иные просили укрепления, другие испрашивали, как наилучше распорядиться оружием и людьми, ждали скорых уведомлений. Водя коротким плотным пальцем по исчерченным полотнам карт и планов, князь что-то неспешно вымерял, после так же медленно рисовал карандашами, исподлобья наблюдая, как его походный шатер постепенно заполнялся штаб-офицерами. Воин с малых лет, он внушал преданность и расположение многим, но одновременно с тем, многие и почитали его состарившимся в прежних традициях, полным закоренелого упрямства стариком. Опасались промедления и укоренения турка.
- Сбылись тяжкие заключения, что приближения судов к таманскому берегу означает вступление на корабли войска приготовленного оттоманами к предприятию на Крым, - начал генерал-аншеф. - Александр Александрович (прим. Прозоровский) отправился в Судак для обозрения. Как осведомимся, где от судов неприятель войска расположил, так и мы выступать станем. А пока господа исход не решен, прошу полки в исправности и готовности к походу содержать. Охранение обозов решил я препоручить князю Курагину. Пошлите за ним!
- Дозвольте, - встрял вперед Василия Михайловича один из офицеров. – Дозвольте, Ваше сиятельство, мой батальон на поиски неприятеля отрядить. Сноровисты черти стали, быстры … Ежели османы у южного берега на якорь встать решаться, то умысел их наперед виден…
- … и чтобы каждый знал свою меру, сколько вершков, свое место, под кем и выше кого стоит, в которой шеренге, - протянул князь и, не поднимая глаз, продолжил вычерчивать линии на плане.
За спиной Черкасова на все лады переливался насмешливый шепоток, однако реприманда князя горячности Ивана Егоровича не остудила.
Молодую женщину в полусне, обессиленную уложили на плетево, выстилавшее повозку. Застучали по каменистым буграм тяжелые деревянные колеса, и парусиновый верх на обручах затрепетал, дернулся и мерно заколыхался. Потянули свою ношу две разномастные, со вспаренными от зноя спинами косматые лошаденки. Вейсгауф, уже по привычности здешних мест поджавши ноги, расположился на подстилке подле Ясимин в полутени, серой чернотой укрывшей его лицо. Лишь изредка, когда повозка дрожа поваливалась из стороны в сторону, и солнечные лучи жаркими пятнами бросались ему в лицо, он нехотя, противясь природе, брезгливо пощуривался, но глаз не смеживал, и не оставлял глядеть на обретавшуюся в беспамятстве жертву. Не имея нужды блюсти обыкновенную ему на людях манеру держаться, и не наблюдая вокруг зрителей, кто бы мог разгадать его натуру, он устало вскинул крепкий подбородок и скрестил на груди руки. По неровному дрожащему движению его глаз можно было заключить, что он стал перебирать в памяти до мельчайшей частности все события, наложившие отпечаток на его теперешний нрав. Иногда взгляд на мгновение замирал в одной точке, как будто останавливался на воображаемых событиях, и глаза уродливо по бычачьи увеличивались, зрачки расширялись, желваки на скулах безобразно вздергивались, а губы кривились не то в дикой злобе, не то от жесточайшей обиды, разбередившей топь нутра. После терзание отпускало, он бросал голову на грудь, и лицо пергаментное от бессонницы с искрасневшими коймами век, искалеченное мучительностью долгих переживаний, разглаживалось. Герман вздыхал, и на место уродливой маски заступали, попеременно сменяя друг друга, то хмурость, то задумчивость. Он глядел на лежащее перед ним женское тело, на неподвижное спящее лицо, черные сомкнутые ресницы и полуоткрытый, тяжело вдыхавший, с сухими губами рот, и ужасался той одержимости, что вселилась в него и все более с каждым днем захватывала разум. «Как же слаб человек, - думал он – как слаб, и пускай даже самый сильный, и как же мало ему надо для поражения!» Он размышлял и не мог обнаружить ответа на то, как простое и очевидное соединение членов и жил, плоти и крови, - сосуд, наполненный духом, способен вожделеть и безвозвратно, и кончено порабощать ему подобное. Болезненно и горькой злобой ныло в груди. Он подобрал разбросанный по грубой плетеной постилке широкий узорчатый подол, и обернул им заголившиеся под шароварами её тонкие щиколотки, охранительно тем укрыв телесную слабость. Он хотел притронуться к костяному молочному горбку над ступней, но так и не решился, и его охватила дрожь. Он снова протянул руку к лежащей Ясимин, однако одернул как вор, словно обжегшись, боясь разоблачения своей уничижительной страсти, стыдясь её. Он ревновал к самому себе, ревновал мелочно и даже к своим пальцам, которые вопреки его воле, опасливо скользили по складкам одежды, повторяя за ними изгибы тела, быстро перебирали мягкость волос, бросались трогать горячую гладкую кожицу на лбу. Дикое ощущение, внезапно накинувшееся и окончательно поглотившее его, было сродни тому, что испытывает капризный ребенок, в чьих руках оказалась диковинная вожделенная игрушка. Сейчас он вновь обладал всем ее существом в мельчайшей подробности, и одержимость, обуявшая Германа, рожденная от этого понимания, вдруг испугала его своей жестокой неукротимостью и непредсказуемостью. Он задышал порывисто и резко, сжал кулак и больно ударил им по облуку несколько раз, ссадив кожу в кровь, закусил его. Сидевший на переду широкоскулый с выразительной смуглой физиономией и смышлеными юркими глазами, молодой татарин обернулся. Зрачки Вейсгауфа сжались в маковые крупицы, и он, быстро вскочив на колено, в отместку за нарушенное уединение со всей силой пнул разоблачителя в спину.
- Нечего тут глазеть! – прохрипел Герман. - Не за то уплачено!
Татарчонок насмешливо подмигнул господину, расправил занывшее плечо и стянул низенькую круглую баранью шапку, после отвернулся, и прихватил кнутом по выпиравшим ребрам скотины.
Дорога тянулась неспешно. Все так же мерно постукивали в пыли колеса повозки, все так же продолжал дрожать желто-белый от солнца парусиновый верх. Гулял пахучий от цветов и степной травы ветер. Курчавые кипенные облака стояли над теплым и душистым воздухом, тянувшимся с садов и моря. Миновали серые камни террас, а вместе с ними и спрятанные в увитых змеистыми стеблями виноградников черепицы покатых крыш. Саженные хворостом изгороди, разбросанные на плоскогорбых пригорках, поросших песочно-зелеными комьями травы, редели и вскоре исчезли. Дорога расплылась широтой, холмами с вытоптанными желтыми склонами и скоро вывела на безлесную травную с кустарниками прогалину. Вдалеке над зеленью деревьев в бело-голубом мареве вздъялись острые стрелы минаретов.
- Не гони, недалеко осталось! Ишь, всю печенку растряс! Стой! – грубо окрикнул Вейсгауф татарчонка. Тот обернулся и, испуганно заморгав, поспешно одернул поводы. Остановились у высокого каменистого склона в сырой прохладе. Герман вынул из-за пазухи небольшой флакон и опрокинул на платок. Испрыскав его сладко пахнущими каплями, он нагнулся к Ясимин ближе. Дыхание было сдавленным и глубоким. Он отер ее щеки дрянным снадобьем, и они болезненно заалели. Последовал глубокий вздох, и он расслышал, как из ее горла вырвался загрудинный хрип, который тут же осекся. Затрепыхались, словно у изловленной бабочки крылья, черные ресницы. Румянец залил лицо Ясимин, и Вейсгауф быстро отнял от губ платок, оставляя на них неприятный приторный привкус. Поджидая скорое пробуждение, он подложил ей под голову перетянутые бичевой верблюжьи шкуры. Тут заслышался далекий глухой конский топот, и Герман, обеспокоенный его приближением, подался к задку и поспешно спрыгнул на землю. Показался верховой. Он ехал шибкой рысью, переходящей вскачь, был в русском мундире, и по всей наружности унтер-офицер. Заприметив впереди путников, он придержал лошадь, обернул ее тяжелый жилистый круп к недвижимой повозке и, привстав в стременах, замахал рукой в белой лосиной перчатке кому-то навстречу. Вейсгауф выжидающе привалился к холодному камню и запахнул сюртук. Поволоклись обозные телеги с рассаженными на них людьми, уложенными погребцами и кульями, навьюченные мешками и тюками кобылы. Позади них, на малом расстоянии неспешно вышагивали верховые - два обер-офицера и черного полку три гусара. Герман с любопытством и мальчишечьей завистью рассматривал с желтыми галунами чепраки под ними, золотые дрожащие шнурки на черных дуламах, и васильковые без лацканов кафтаны драгунов. Опасение погони как последствия из утреннего происшествия с князем Курагиным исчезло окончательно, когда промеж беглого шага он заприметил коляску, по сторону которой на кровной лошади в партикулярном европейском платье ехал известный ему господин. Наклоняясь с седла, он обращался то к кампанейскому писарю, то к юноше, возможно сыну, но чаще к женщине, несмотря на зной, с головой укутанную от солнца в светлую шаль. Она прижимала к груди пищащий младенцем крохотный сверток, поминутно качая его на руках, да ласково по-русски что-то люлюкая. Когда поезд, замедлив, поравнялся с дрянной повозкой, статский советник Веселицкий почувствовал на себя давящий взгляд, давно наблюдавший его, и обернулся через плечо. Лицо, которое он успел выхватить, показалось ему знакомым, но припомнить имени он не смог, потому быстро ответил ничем не обязывающим равнодушным кивком и вновь обратил все свое внимание на супругу.
- Матушка, укачаешь ты его так! Помяни, вредно ему так бабьей заботой ублажаться, второго баловня выкормишь ведь!
- Что же ты спешишь его баловням приписывать, Петр Петрович, ему дней от роду самая малость – неделя, - улыбалась женщина, поглаживая крохотную с прозрачными пальчиками ладошку ребенка.
- Малость – не малость, а подолом, матушка, махнуть не успеешь, как Гаврила в службу пойдет.
- Лучше уж как ты на аудиенциях важный вид держать, чем лямку солдатскую тянуть да порох нюхать!
- Э, нет, голубица, моя тягота в сравнении со вспоротыми животами им равна, а иной раз и похуже будет.
Женщина, укоренная замечанием, обеспокоенно вскинула глаза, но возразить супружнику не посмела, и тут же медленно их опустила на гладкое спокойное личико младенца, обретя в нем утешение и мир.
- Ваше высокородие, - обратился к Веселицкому гренадер Московского легиона, того самого, где начальником батальона стоял Кутузов. Огненно блеснула на солнце его луженая бляха налобника, обшитая медвежьим мехом, с гербом. - Не прикажите ли вперед для разведывания выступить?
- Боишься ли, как бы Осман ага чего против меня не учинил? Брось, братец! Конфиденты молчат, стало быть, глупости на ум тебе идут. Брось! С целой свитой к ханскому величеству шествуем, - он ударил в бок лошадь и выехал вперед к мосту, за которым лежал ханский дворец. Немного погодя, когда обозный хвост скрылся из виду, Вейсгауф, подбоченясь, расправил сутулые плечи и не спеша обошел повозку спереди. Распластав руку на горячей лошадиной гриве, врываясь в нее пальцами, он похлопал лошадь по широким фыркающим ноздрям. Он был доволен собой.
*
Хаттишериф – приказ, подписанный султаном
_________________ Все чудесатее и страньшее ...
|